— А вот как. Я, положим, напишу строчку, вы должны написать под нею подходящую, рифмованную, и одну без рифмы. Отогнув две верхние, чтобы их нельзя было прочесть, вы передаете лист соседу, который, в свою очередь, присочиняет к вашей нерифмованной строке опять рифмованную и одну без рифмы и передает лист далее. Процедура эта начнется одновременно на нескольких листах, и в заключение получится букет пренелепых стихотворений, хоть сейчас в печать, которые и будут прочтены во всеобщее назидание. Понятно? Ну, так за дело.
Карандаши неслышно заскользили по бумаге, перья заскрипели, передаваемые из рук в руки листы зашуршали.
Моничка, приютившая под сенью своего пышного платья с одной стороны — мужа, с другой — Диоскурова, поминутно шушукалась с последним — вероятно, советуясь насчет требуемой в данном случае рифмы.
Куницын занялся Пробкиной. В начале барышня эта хотела вовлечь в разговор и офицера.
— Давно уж тебя дожидалась я тщетно, -
прочла она вслух. — Ах, m-r Диоскуров, будьте добренький, пособите мне?
Он, не говоря ни слова, взял лист и, не задумываясь, приписал:
— Ужели, вздыхала, умру я бездетно?
Хоть черт бы какой приударил за мной!
Потом снова обратился к Моничке.
— Скверный! — пробормотала Пробкина и, с ожесточением в сердце, уже нераздельно посвятила свое внимание Куницыну.
Наденька и Ластов, сотрудничествуя в стихотворных пьесах всего общества, сочиняли одну исключительно вдвоем. Начала ее Наденька, и самым невинным образом:
— Из-за домов луна восходит.
Ластов продолжал:
— А у меня с ума не сходит,
Что все изменчиво — и ты.
— Оставьте глупые мечты,
На жизнь практичнее взгляните,
ответствовала студентка.
— Увы! Как волка ни кормите,
А он все в лес; таков и я.
— Ну, вот! Как будто и нельзя
Однажды сбросить волчью шкуру?
Не ограничиваясь определенною в игре двойною строчкой, Ластов отвечал четверостишием:
— Да, шкуру, только не натуру:
Как волку вольный лес и кровь,
Так мне поэзия, любовь,
Предмет любви необходимы.
— Ага! Так вы опять палимы
Любовной дурью? В добрый час.
— В тебе же, вижу я, угас
Священный жар огня былого?
Наденька насмешливо взглянула на Ластова и приписала в ответ:
— Какого? Повторите снова.
И кудревато, и темно.
— Да, видно, так и быть должно,
Что нам уж не понять друг друга.
Хотя ты и лишишься друга —
Десяток новых под рукой.
Прощай, мой друг, Господь с тобой.
Девушка со стороны, сверху очков, посмотрела на учителя: не шутит ли он? Но он глядел на нее зорко и строго, почти сурово. Она склонилась на руку и, после небольшого раздумья, взялась опять за перо:
— Зачем же? Разве в мире тесно?
А впереди что — неизвестно.
— Как? Что я слышу? Прежний пыл
В твоей груди заговорил?
Студентка, уже раскаявшаяся в своей опрометчивости, вспыхнула и, не стесняясь ни рифмой, ни размером, черкнула живо, чуть разборчиво:
— Ты думаешь, что возбуждал во мне
Какой-то глупый пыл? Как бы не так!
Ничто, никто на свете
Не в состоянии воспламенить меня,
Всего же менее ты…
Не успела она дописать последнюю строку, как Куницын, сидевший насупротив ее, перегнулся через стол и заглянул в ее писание.
— Эге, — смекнул он, — сердечный дуэт?
Наденька схватила лист в охапку, смяла его в комок и собиралась упрятать в карман. Ластов вовремя удержал ее руку, в воздухе, разжал ей пальцы и завладел заветным комком.
— Позволь заметить тебе, — обратился к нему Куницын, — что ты в высшей степени невежлив.
— Позволяю, потому что я в самом деле поступил невежливо. Но мне ничего более не оставалось.
— Лев Ильич отдайте! Ну, пожалуйста! — молила Наденька, безуспешно стараясь поймать в вышине руку похитителя.
— Не могу, Надежда Николаевна, мне следует узнать…
— Будьте друг, отдайте! Бога ради!
В голосе девушки прорывались слезы. Учитель взглянул на нее: очки затемняли ему ее глаза, но молодому человеку показалось, что длинные ресницы ее, неясно просвечивавшие сквозь синь очков, усиленно моргают. Он возвратил ей роковое стихотворение:
— На-те, Бог с вами.
Она мигом развернула лист, разгладила его, изорвала в мелкие лепестки и эти опустила в карман. Прежняя шаловливая улыбка зазмеилась на устах ее.
— Вы не признаете ревности, Рахметов?
— В развитом человеке не следует быть ей. Это искаженное чувство, это фальшивое чувство, это гнусное чувство, это явление того порядка вещей, по которому я никому не даю носить мое белье, курить из моего мундштука.
Н. Чернышевский
— Вы, Лев Ильич, право, совсем одичаете, если станете хорониться за своими книгами. Не возражайте! Знаю. Вечный громоотвод у вас — диссертация. Что бы вам бросить некоторые частные уроки, от которых вам нет никакой выгоды? Тогда нашлось бы у вас время и на людей посмотреть, и себя показать.
— Да я, Надежда Николаевна, и без того даю одни прибыльные уроки.
— Да? Так полтинник за час, по-вашему, прибыльно?
— Вы говорите про Бредневу?
— А то про кого же? На извозчиков, я думаю, истратите более.
— Нет, я хожу пешком: от меня близко. Даю же я эти уроки не столько из-за выгодности их, как ради пользы; подруга ваша прилежна и не может найти себе другого учителя за такую низкую плату.