— Машенька, да или нет?
— А ты приятное для себя задумал?
— Приятное.
— Так, разумеется, да.
— Ты полагаешь? Но все же надо будет еще обдумать, Машенька, серьезно обдумать.
— Да о чем речь, милый ты мой? Ведь ты мне еще ничего не объяснил.
— Много будешь знать — состаришься.
Напрасно зоркие, черные глазки Маши пытались разгадать таинственную думу, осенившую высокий лоб милого; милый молчал, а она приняла за правило никогда не надоедать ему расспросами.
Со дня же рокового признания Мари Ластов еще любовнее привязался к ней. Если при возвращении его домой Маша не выбегала к нему навстречу, в переднюю, он изумленно оглядывался, точно забыл что и не может припомнить. Если во время его занятий она не обреталась где-нибудь поблизости, на диване, на соседнем стуле, за обычным теперь шитьем — рубашечек, чепчиков, свивальников, — он, как бы не в своей тарелке, беспокойно поворачивался в кресле и не был в состоянии хорошенько вдуматься в предмет. «Жёночка» его сделалась для него приятною необходимостью. Уходила ли она со двора, он непременно удостоверялся всякий раз, тепло ли она одета, обута; но это не была заботливость о балуемом дитяти, это было скорее благоговение идолопоклонника перед дорогим пенатом: он стал уважать в ней мать своего потомства. Раз как-то попалась ему на улице чужая женщина, походка округлость тела которой изобличали также благословенное ее состояние: с безотчетным почтением посторонился он с дороги, хотя принужден был при этом ступить чистою калошей в грязь.
Появились у Маши свойственные ее положению беспричинные причуды и прихоти; безропотно сносил он первые, беспрекословно — если только исполнение их состояло в его власти — удовлетворял последние.
Так попросила она его благословлять ее перед сном (она была строгая католичка); с этого дня он аккуратно каждый вечер возлагал на нее крестное знамение.
Обедал он теперь дома: Мари сама ходила за провизией, своими руками приготовляла кушанье (и, сказать мимоходом, с замечательным искусством). Представилось же ей вдруг, что она не может есть с тарелки, пока ее Лева не отведал с нее. Ластов вздумал сначала обратить дело в смешную сторону.
— Не боишься ли ты, — сказал он, — что блюдо отравлено? Пусть, дескать, я первый испробую его действие?
Но эта несколько грубоватая шутка так растрогала чувствительную Мари, что молодой ученый, опасаясь, чтобы слезы, навернувшиеся на ее ресницах, не повлекли за собою целого потока, заблагорассудил поскорей исполнить своенравное желание жёночки. После этого он ежедневно съедал первую ложку, первый ломтик с тарелки ее.
Нашла на нее неодолимая страсть до мороженых яблоков. Дело было осенью, и мороженых плодов в продаже еще не имелось. Ластов сходил в ягодный ряд, купил два десятка боровинок, наведался потом нарочно к хозяину дома испросить позволение заморозить их в его леднике и, когда яблоки обратились насквозь в ледянистую массу, с торжествующим видом представил их Маше. С невероятною алчностью поглотила она их тут же с пяток; когда же вслед затем ее вырвало, она поспешила снесть остальные полтора десятка в кухню Анне Никитишне:
— Съешьте, если хотите, а то выбросьте вон, только с глаз уберите: глядеть противно.
— Да что ж за охота была вам кушать эту дрянь? — добродушно усмехнулась старушка. — Ведь знали, что стошнит?
— Ничего не знала. Такой ведь до них голод разбирал, что и сказать не могу; во сне являлись и наяву мерещились, на языке даже слышала вкус их. Теперь же просто глаза колят.
За исключением этих незначительных странностей, обращение Мари с возлюбленным оставалось прежнее — предупредительное, приветливое. Несмотря на частую зубную боль, она неизменно показывала ему личико веселенькое, довольное, ни разу не позволила себе малейшей жалобы. Только в случаях, когда на нее находила непреодолимая прихоть в роде вышеописанных, она уже не отставала от него просьбами и ласками, пока не обретала желаемого.
Чаще прежнего стал он погружаться в созерцание ее.
«Какая она, однако, душка! Что, право, если бы?..» — мелькало у него снова в голове, и губы его бессознательно повторяли то же.
— Что ты говоришь, Лева? — взглядывала на него Маша. — Да как же ты смотришь на меня? Так хорошо, так сладко! Что это значит?
— Это значит, что пристяжная скачет, а коренная не везет, — отшучивался он и, отгибаясь на спинку кресла, нежно целовал любопытствующую.
— Так здравствуй же, сказал он ей, — моя жена перед людьми и перед Богом!
И. Тургенев
В декабре месяце Ластов сдал последний экзамен на степень магистра; в январе была назначена защита диссертации.
— Дружочек, можно мне с тобой? Пожалуйста! — попросила его поутру знаменательного дня заискивающим голосом Мари.
— А ну, срежусь? — улыбнулся он. — Ведь тебе же за меня стыдно будет?
— О, нет, ты выдержишь, ты не можешь не выдержать. Добренький, хорошенький мой, возьми с собою твою Машеньку?
— Ну, поедем.
Принарядившись в лучшее, что было у нее, швейцарка целое утро хлопотала около Ластова, чтобы показать его людям в наиблагоприятном виде.
— Постой, Лева, повернись немножко, тут ровно еще пылинка, — говорила она, стряхивая ладонью уже безукоризненно чистый рукав его.
Со смело закинутой назад головою, лицом несколько бледнее обыкновенного, стоял он на кафедре перед переполненной аудиторией и ловко, с достойным подражания хладнокровием отводил сыпавшиеся на него меткие научные удары оппонентов. Притаив дыханье, с огненными щеками, не отводила с него Маша своих лихорадочно блестящих больших глаз. Когда же в заключение диспута декан провозгласил Ластова магистром, когда раздались немолчные рукоплескания и знакомые вновь испеченного магистра окружили его, поздравляя и пожимая ему руку, — Маша также бросилась к нему, но на полпути остановилась.